+
-

GA 22

Духовный облик Гете и его откровение в "Фаусте" и в "Сказке о змее и лилии"

II. Духовный склад Гёте сквозь призму «Фауста» (1918)

14-17

← назадв началовперед →

Другой враг человеческой природы черпает свои силы в наваждениях, которым человек подвергается как существо, воспринимающее и представляющее себе окружающий мир. Опыт, обретаемый нами в познании внешнего мира, зависит от образов, формирующихся у нас в зависимости от настроя нашей души, от точки зрения, с которой мы видим мир, от великого многообразия других условий. Процесс возникновения этих образов и дает пристанище духу иллюзии. Он разрушает те истинные отношения, в какие человек, не будь этого воздействия, мог бы поставить себя к внешнему миру и остальному человечеству. Он, например, вносит распри и ссоры в отношения между людьми. Он устанавливает между ними такого рода взаимную зависимость, которая влечет за собой раскаяние и угрызения совести. Пользуясь представлениями иранской мифологии, этот дух можно назвать ариманическим. Древнеиранский миф приписывает Ариману такие свойства, которые оправдывают употребление этого наименования в данном случае.

14

Оба антагониста человеческой природы, люциферический и ариманический, подступают к человеку каждый по-своему. Гётевский Мефистофель несет в себе явные ариманические черты, однако в нем имеется и люциферический элемент. Фаустовская натура в большей степени уязвима для соблазнов люциферического и ариманического свойства, чем личность, не имеющая духовного опыта. Можно попытаться представить себе, что Гёте вместо одного Мефистофеля вывел бы в своей драме двух особых персонажей, противопоставленных Фаусту. Тогда каждый из них на свой лад увлекал бы Фауста в блуждания по лабиринту его жизни. В том образе Мефистофеля, который создал Гёте, люциферические и ариманические черты, смешиваясь, не образуют единства. Это не только мешает читателю создать своей фантазией цельный образ Мефистофеля, но и ставило препятствия перед самим Гёте всякий раз, как он — на протяжении всей жизни — вновь принимался свивать нить своего поэтического повествования. Временами возникает вполне естественное желание, чтобы кое-что из сказанного или сделанного Мефистофелем было произнесено или исполнено каким-то другим персонажем. Сам Гёте, несомненно, относил трудности, возникавшие при продолжении «Фауста», на счет каких-то других причин; однако в его подсознании образ Мефистофеля раскалывался надвое, и это мешало развить образ Фауста и провести сквозь все столкновения с силами, враждебными человеческой жизни.

15

Против этих доводов можно выдвинуть лишь весьма поверхностное и тривиальное возражение, будто мы осмеливаемся исправлять Гёте. Выслушивая подобные упреки, мы не должны забывать о необходимости выяснить личное отношение Гёте к трагедии о Фаусте. Вспомним, что Гёте жаловался друзьям на оскудение творческих сил, — и это в тот момент, когда он уже подводил к концу «творение своей жизни». Задумаемся, почему он, уже на склоне лет, нуждается в одобрении Эккермана как в некоем взбадривающем средстве для выработки плана продолжения «Фауста» — плана, который он собирался включить в третью книгу «Поэзии и правды». Карл Юлиус Шрёер мог с полным правом сказать: «Без Эккермана мы, возможно, не имели бы ничего, кроме упомянутого плана, который, по всей вероятности, был бы чем-то вроде «Схемы продолжения» «Внебрачной дочери», которую [«Схему». — А. Я.] включают в собрание сочинений. Мы хорошо знаем, что подобный план дал бы миру, — объект изучения для историков литературы и ничего более»’... Каким только причинам — возможным и невозможным — не приписывали приостановку в работе Гёте над «Фаустом»; противоречие, ощущаемое в образе Мефистофеля, пытались «разрешить» то в одну, то в другую сторону. Внимательному читателю Гёте нелегко согласиться ни с одним из этих подходов. Неужели остается лишь разделить мнение Якоба Минора, высказанное им в его книге «Goethes Faust», вообще говоря, весьма интересной: «Гёте стоял у порога своего пятидесятилетия, во время путешествия по Швейцарии у него вырвался, насколько я знаю, первый вздох по поводу приближающейся старости — в прекрасном стихотворении «Швейцарские Альпы». Даже его, вечно юного, привыкшего лишь созерцать и созерцаемое воплощать в образы, стала занимать мысль — предвестник старческой мудрости. Истинный сын своего педантичного отца, он схематизирует и рубрицирует во время своего швейцарского путешествия, подобно тому как он делает это в «Фаусте»»«. Между тем наблюдение за жизнью свидетельствует и о том, что знание вещей, изображенных в «Фаусте», приобретается лишь долгим жизненным опытом. Если же у Гёте поэтическая сила с годами иссякла, как вообще могло возникнуть подобное произведение?

16

Сколь это ни покажется кому-то странным, но внимательное изучение собственного отношения Гёте к «Фаусту», разбор образа Мефистофеля подталкивают к мысли, что именно в этом персонаже таились трудности, мешавшие Гёте завершить главное творение своей жизни. Раздвоенность образа Мефистофеля давала себя знать где-то в тайниках его души, но она никогда не достигала порога его сознания. Поскольку же действия Мефистофеля должны были находить отражение в опыте Фауста, то описание жизни последнего постоянно наталкивалось на все новые препятствия; под влиянием двух непримиримых начал не могло родиться настоящего импульса для продолжения работы.

17

← назадв началовперед →